Вышло это так просто и неторжественно, что я и не заметил. Можно сказать, вышло непредумышленно. Теперь, когда это вышло на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда им был, только — писателем «без печати». Помнится, нянька, бывало, говорила: — И с чего ты такая балаболка? Мелет-мелет невесть чего… как только язык у тебя не устает, балаболка!.. Живы во мне доныне картинки детства, обрывки, миги. Вспомнится вдруг игрушка, кубик с ободранной картинкой, складная азбучка с буквой, похожей на топорик или жука, солнечный луч на стенке, дрожащий зайчиком… Ветка живой березки, выросшей вдруг в кроватке у образка, зеленой такой, чудесной. Краска на дудочке из жести, расписанной ярко розами, запах и вкус ее, смешанный с вкусом крови от расцарапанной острым краем губки, черные тараканы на полу, собравшиеся залезть ко мне, запах кастрюльки с кашкой… Боженька в уголке с лампадкой, лепет непонимаемой молитвы, в которой светится «деворадуйся»… Я говорил с игрушками — живыми, с чурбачками и стружками, которые пахли «лесом» — чем-то чудесно-страшным, в котором «волки». Но и «волки» и «лес» — чудесные. Они у меня мои. Я говорил с белыми звонкими досками — горы их были на дворе, с зубастыми, как страшные «звери», пилами, с блиставшими в треске топорами, которые грызли бревна. На дворе были плотники и доски. Живые, большие плотники, с лохматыми головами, и тоже живые доски. Все казалось живым, моим. Живая была метла, — бегала по двору за пылью, мерзла в снегу и даже плакала. И половая щетка была живая, похожая на кота на палке. Стояла в углу — «наказана». Я утешал ее, гладил ее волосики. Все казалось живым, все мне рассказывало сказки, — о, какие чудесные! Должно быть, за постоянную болтовню прозвали меня в первом классе гимназии «римский оратор», и кличка эта держалась долго. В балльниках то и дело отмечалось: «Оставлен на полчаса за постоянные разговоры на уроках». Это был, так сказать, «дописьменный» век истории моего писательства. За ним вскоре пришел и «письменный». В третьем, кажется, классе я увлекся романами Жюля Верна и написал — длинное и в стихах! — путешествие наших учителей на Луну, на воздушном шаре, сделанном из необъятных штанов нашего латиниста Бегемота. «Поэма» моя имела большой успех, читали ее даже и восьмиклассники, и она наконец попала в лапы к инспектору. Помню пустынный зал, иконостас у окон, в углу налево, шестая моя гимназия! — благословляющего детей Спасителя — и высокий, сухой Баталин, с рыжими бакенбардами, трясет над моей стриженой головой тонким костлявым пальцем с отточенным остро ногтем, и говорит сквозь зубы — ну прямо цедит! — ужасным, свистящим голосом, втягивая носом воздух, — как самый холодный англичанин: — И ссто-с такое.., и сс… таких лет, и сс… так неуваззытельно отзываесса, сс… так пренебреззытельно о сстарссых… о наставниках, об учителях… нашего поосстенного Михаила Сергеевича, сына такого нашего великого историка позволяесс себе называть… Мартысской!.. По решению педагогического совета… Гонорар за эту «поэму» я получил высокий — на шесть часов «на воскресенье», на первый раз. Долго рассказывать о первых моих шагах. Расцвел я пышно на сочинениях. С пятого класса я до того развился, что к описанию храма Христа Спасителя как-то приплел… Надсона! Помнится, я хотел выразить чувство душевного подъема, которое охватывает тебя, когда стоишь под глубокими сводами, где парит Саваоф, «как в небе», и вспоминаются ободряющие слова нашего славного поэта и печальника Надсона: Друг мой, брат мой… усталый, страдающий брат, Кто б ты ни был — не падай душой: Пусть неправда и зло полновластно царят Над омытой слезами землей… Баталин вызвал меня под кафедру и, потрясая тетрадкой, начал пилить со свистом: — Ссто-с такое?! Напрасно сситаете книзки, не вклюсенные в усенисескую библиотеку! У нас есть Пускин, Лермонтов, Дерзавин… но никакого вашего Надсона… нет! Сто такой и кто такой… На-дсон. Вам дана тема о храме Христа Спасителя, по плану… а вы приводите ни к сселу «ни к городу какого-то «страдающего брата»… какие-то вздорные стихи! Было бы на четверку, но я вам ставлю три с минусом. И зачем только тут какой-то «философ»… с «в» на конце! — «филосов-в Смальс»! Слово «философ» не умеете написать, пишете через «в», а в философию пускаетесь? И во-вторых, был Смайс, а не Смальс, что значит — свиное сало! И никакого отношения он, как и ваш Надсон, — он говорил, ударяя на первый слог, — ко храму Христа Спасителя не имели! Три с минусом! Ступайте и задумайтесь. Я взял тетрадку и попробовал отстоять свое: — Но это, Николай Иваныч… тут лирическое отступление у меня, как у Гоголя, например. Николай Иваныч потянул строго носом, отчего его рыжие усы поднялись и показались зубки, а зеленоватые и холодные глаза так уставились на меня, с таким выражением усмешки и даже холодного презрения, что во мне все похолодело. Все мы знали, что это — его улыбка: так улыбается лисица, перегрызая горлышко петушку. — Ах, во-от вы ка-ак… Гоголь!., или, может быть, гоголь-моголь? — Вот как… — и опять страшно потянул носом. — Дайте сюда тетрадку… Он перечеркнул три с минусом и нанес сокрушительный удар — колом! Я получил кол и — оскорбление. С тех пор я возненавидел и Надсона и философию. Этот кол испортил мне пересадку и средний балл, и меня не допустили к экзаменам: я остался на второй год. Но все это было к лучшему. Я попал к другому словеснику, к незабвенному Федору Владимировичу Цветаеву. И получил у него свободу: пиши как хочешь! И я записал ретиво, — «про природу». Писать классные сочинения на поэтические темы, например, — «Утро в лесу», «Русская зима», «Осень по Пушкину», «Рыбная ловля», «Гроза в лесу»… — было одно блаженство. Это было совсем не то, что любил задавать Баталин: не «Труд и любовь к ближнему, как основы нравственного совершенствования», не «Чем замечательно послание Ломоносова к Шувалову «О пользе стекла»» и не «Чем отличаются союзы от наречий». Плотный, медлительный, как будто полусонный, говоривший чуть-чуть на «о», посмеивающийся чуть глазом, благодушно, Федор Владимирович любил «слово»: так, мимоходом будто, с ленцою русской, возьмет и прочтет из Пушкина… Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный Сатаной, и тот проникнется чувством. Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный, — певуче читал Цветаев, и мне казалось, что — для себя. Он ставил мне за «рассказы» пятерки с тремя иногда крестами, — такие жирные! — и как-то, тыча мне пальцем в голову, словно вбивал в мозги, торжественно изрек: — Вот что, муж-чи-на… — а некоторые судари пишут «муш-чи-на», как, например, зрелый му-жи-чи-на Шкро- бов! — у тебя есть что-то… некая, как говорится, «шишка». Притчу о талантах… пом-ни! С ним, единственным из наставников, поменялись мы на прощанье карточками. Хоронили его — я плакал. И до сего дня — он в сердце. И вот — третий период, уже «печатный». От «Утра в лесу» и «Осени по Пушкину» я перешел незаметно к «собственному». Случилось это, когда я кончил гимназию. Лето перед восьмым классом я провел на глухой речушке, на рыбной ловле. Попал на омут, у старой мельницы. Жил там глухой старик, мельница не работала. Пушкинская «Русалка» вспоминалась. Так меня восхитило запустенье, обрывы, бездонный омут «с сомом», побитые грозою, расщепленные ветлы, глухой старик — из «Князя Серебряного» мельник!.. Как-то на ранней зорьке, ловя подлещиков, я тревожно почувствовал — что-то во мне забилось, заспешило, дышать мешало. Мелькнуло что-то неясное. И — прошло. Забыл. До глубокого сентября я ловил окуней, подлещиков. В ту осень была холера, и ученье было отложено. Что-то — не приходило. И вдруг, в самую подготовку на аттестат зрелости, среди упражнений с Гомером, Софоклом, Цезарем, Вергилием, Овидием Назоном… — что-то опять явилось! Не Овидий ли натолкнул меня? не его ли «Метаморфозы» — чудо! Я увидел мой омут, мельницу, разрытую плотину, глинистые обрывы, рябины, осыпанные кистями ягод, деда… Помню, — я отшвырнул все книги, задохнулся… и написал — за вечер — большой рассказ. Писал я «с маху». Правил и переписывал, — и правил. Переписывал отчетливо и крупно. Перечитал… — и почувствовал дрожь и радость. Заглавие? Оно явилось само, само очертилось в воздухе, зелено-красное, как рябина — там. Дрожащей рукой я вывел: У мельницы. Это было мартовским вечером 1894 года. Но и теперь еще помню я первые строчки первого моего рассказа: «Шум воды становился все отчетливей и громче: очевидно, я подходил к запруде. Вокруг рос молодой, густой осинник, и его серые стволики стояли передо мною, закрывая шумевшую неподалеку речку. С треском я пробирался чащей, спотыкался на остренькие пеньки осинового сухостоя, получал неожиданные удары гибких веток…» Рассказ был жуткий, с житейской драмой, от «я». Я сделал себя свидетелем развязки, так ярко, казалось, сделал, что поверил собственной выдумке. Но что же дальше? Литераторов я совсем не знал. В семье и среди знакомых было мало людей интеллигентных. Я не знал и «как это делается» — как и куда послать. Не с кем мне было посоветоваться: почему-то и стыдно было. Скажут еще: «Э, пустяками занимаешься!» Газет я еще не читал тогда, — «Московский листок» разве, но там было смешное только или про «Чуркина». Сказать по правде, я считал себя выше этого. «Нива» не пришла в голову. И вот вспомнилось мне, что где-то я видел вывесочку, узенькую совсем: «Русское обозрение», ежемесячный журнал. Буквы были — славянские? вспоминал-вспоминал… — и вспомнил, что на Тверской. Об этом журнале я ничего не знал. Восьмиклассник, почти студент, я не знал, что есть «Русская мысль», в Москве. С неделю я колебался: вспомню про «Русское обозрение» — так и похолодею и обожгусь. Прочитаю «У мельницы» — ободрюсь. И вот я пустился на Тверскую — искать «Русское обозрение». Не сказал никому ни слова. Помню, прямо с уроков, с ранцем, в тяжелом ватном пальто, сильно повыгоревшем и пузырившемся к полам, — я его все донашивал, поджидая студенческого, чудесного! — приоткрыл огромную, под орех, дверь и сунул голову в щель, что-то проговорил кому-то. Там скучно крякнуло. Сердце во мне упало: крякнуло будто строго?.. Швейцар медленно шел ко мне. Пожалуйте… желают вас сами видеть. Чудесный был швейцар, с усами, бравый! Я сорвался с диванчика и, как был, — в грязных, тяжелых ботинках, с тяжелым ранцем, ремни которого волоклись со звоном, — все вдруг отяжелело! — вступил в святилище. Огромный, очень высокий кабинет, огромные шкафы с книгами, огромный письменный стол, исполинская над ним пальма, груды бумаг и книг, а за столом, широкий, красивый, грузный и строгий — так показалось мне, — господин, профессор, с седеющими по плечам кудрями. Это был сам редактор, приват-доцент Московского университета Анатолий Александров. Он встретил меня мягко, но с усмешкой, хотя и ласково: Ага, принесли рассказ?.. А в каком вы классе? Кончаете… Ну, что же… поглядим. Многонько написали… — взвесил он на руке тетрадку. — Ну, зайдите месяца через два… Я зашел в самый разгар экзаменов. Оказалось, что надо «заглянуть месяца через два». Я не заглянул. Я уже стал студентом. Другое пришло и захватило — не писанье. О рассказе я позабыл, не верил. Пойти? Опять: «Месяца через два зайдите». Уже в новом марте я получил неожиданно конверт — «Русское обозрение» — тем же полуцерковным шрифтом. Анатолий Александров просил меня «зайти переговорить». Уже юным студентом вошел я в чудесный кабинет. Редактор учтиво встал и через стол протянул мне руку, улыбаясь. Поздравляю вас, ваш рассказ мне понравился. У вас довольно хороший диалог, живая русская речь. Вы чувствуете русскую природу. Пишите мне. Я не сказал ни слова, ушел в тумане. И вскоре опять забыл. И совсем не думал, что стал писателем. В первых числах июля 1895 года я получил по почте толстую книгу в зелено-голубой — ? — обложке — «Русское обозрение», июль. У меня тряслись руки, когда раскрывал ее. Долго не находил, — все прыгало. Вот оно: «У мельницы», — самое то, мое! Двадцать с чем-то страниц — и, кажется, ни одной поправки! ни пропуска! Радость? Не помню, нет… Как-то меня пришибло… поразило? Не верилось. Счастлив я был — два дня. И — забыл. Новое пригла­шение редактора— «пожаловать». Я пошел, не зная, зачем я нужен. Вы довольны? — спросил красивый профессор, предлагая кресло. — Ваш рассказ многим понравился. Будем рады дальнейшим опытам. А вот и ваш гонорар… Первый? Ну, очень рад. Он вручил мне… во-семь-де-сят рублей! Это было великое богатство: за десять рублей в месяц я ходил на урок через всю Москву. Я растерянно сунул деньги за борт тужурки, не в силах промолвить ни слова. Вы любите Тургенева? Чувствуется, у вас несомненное влияние «Записок охотника», но это пройдет. У вас и свое есть. Вы любите наш журнал? Я что-то прошептал, смущенный. Я и не знал журнала: только «июль» и видел. Вы, конечно, читали нашего основателя, славного Константина Леонтьева… что-нибудь читали?.. Нет, не пришлось еще, — проговорил я робко. Редактор, помню, выпрямился и поглядел под пальму, — пожал плечами. Это его, кажется, смутило. Теперь… — посмотрел он грустно и ласково на меня, — вы обязаны его знать. Он откроет вам многое. Это, во-первых, большой писатель, большой художник… — Он стал говорить-говорить… — не помню уже подробности — что-то о «красоте», о Греции… — Он великий мыслитель наш, русский необычайный! — восторженно заявил он мне. — Видите — этот стол?.. Это его стол! — И он благоговейно погладил стол, показавшийся мне чудесным. — О, какой светлый дар, какие песни пела его душа! — нежно сказал он в пальму. И вспомнилось мне недавнее: Имел он песен дивный дар, И голос, шуму вод подобный. — И эта пальма — его! Я посмотрел на пальму, и она показалась мне особенно чудесной. — Искусство, — продолжал говорить редактор, — прежде всего — благо-говение! Искусство… ис-кус! Искусство — молитвенная песнь. Основа его — религия. Это всегда, у всех. У нас — Христово слово! «И Бог бе слово». И я рад, что вы начинаете в его доме… в его журнале. Как-нибудь заходите, я буду давать вам его творения. Не во всякой они библиотеке… Ну-с, молодой писатель, до сви-да-ния. Желаю вам… Я пожал ему руку, и так мне хотелось целовать его, послушать о нем, неведомом, сидеть и глядеть на стол. Он сам проводил меня. Я ушел опьяненный новым, чувствуя смутно, что за всем этим моим — случайным? — есть что-то великое и священное, незнаемое мною, необычайно важное, к чему я только лишь прикоснулся. Шел я как оглушенный. Что-то меня томило. Прошел Тверскую, вошел в Александровский сад, присел. Я — писатель. Ведь я же выдумал весь рассказ!.. Я обманул редактора, и за это мне дали деньги!.. Что я могу рассказывать? Ничего. А искусство — благоговение, молитва… А во мне ничего-то нет. Деньги, во-семь-десят рублей… за это!.. Долго сидел я так, в раздумье. И не с кем поговорить… У Каменного моста зашел в часовню, о чем-то помолился. Так бывало перед экзаменом. Дома я вынул деньги, пересчитал. Во-семьдесят рублей… Взглянул на свою фамилию под рассказом, — как будто и не моя! Было в ней что-то новое, совсем другое. И я — другой. Я впервые тогда почувствовал, что — другой. Писатель? Это я не чувствовал, не верил, боялся думать. Только одно я чувствовал: что-то я должен сделать, многое узнать, читать, вглядываться и думать… — готовиться. Я — другой, другой.

© Суровова Л. Ю., вступительная статья и комментарии, 2010

© Коваленко Н. Д., иллюстрации, 2010

© Бритвин В. Г., портрет И. С. Шмелева, 2004

© Оформление серии, составление. ОАО «Издательство «Детская литература», 2010

Мир шмелевского детства

В 70-х годах XIX столетия, когда Москва представляла собой неповторимый город, живущий по своеобразным законам, и управлялась своим «царьком», губернатором В. А. Долгоруковым, под самым ее сердцем, напротив Кремля, в Замоскворечье проходило детство большого русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева. Он родился в доме, построенном его прадедом, неподалеку от Калужской заставы. Среда, в которой он рос, не отличалась образованностью. Отец Шмелева, московский подрядчик, не окончил курса в Мещанском училище, воспитанников которого, главным образом, нацеливали на каллиграфический почерк и умение обращаться со счетами. Даже слова «культура», по свидетельству самого Ивана Сергеевича, в мире его детства не существовало. Все, начиная с городского устройства, не носило следов элементарной цивилизации. На улицах едва мерцали фонари, заправленные маслом; если фонарщик забывал их зажечь, то прохожие вынуждены были довольствоваться естественным лунным светом. Нередко площадь перед губернаторским домом по ночам оглашалась страшным гулом – это ехали за город золотари, в огромных бочках везли нечистоты. Питьевая вода доставлялась в Москву из Мытищ и сохранялась в особых бассейнах, откуда каждое утро разносилась по домам.

Много было случаев гибели под колесами экипажей. Происходило это по недосмотру городских властей. Никто строго не надзирал за уличным движением. Извозчики, заполонившие столицу (крестьяне из близлежащих деревень), в борьбе за клиента устраивали беспорядок, неслись гурьбой к желанному седоку, стараясь перехватить его один у другого. Никаких дорожных правил они не признавали.

А домашний обиход? На двух магистральных улицах Замоскворечья разместились купеческие особнячки побогаче. Но в изобилии существовали и самые простенькие мещанские домики с небольшими садиками.

. Глухие ворота охранялись дворником, а в темное время суток и злыми псами. Заборы были утыканы гвоздями. Мелкие и крупные торговцы, из которых поначалу состояло купечество, в быту сохраняли привычки сельских жителей, так как не утратили окончательно связи с деревней, откуда все без исключения вели свои родословные.

А. Н. Островский ярко живописал в своих пьесах негативные черты стремительно пошедшего в гору купечества. Несомненно, отсутствие подлинной культуры и неожиданное денежное преимущество над бывшими хозяевами Москвы, дворянами, порой кружило голову разбогатевшим выходцам из народа. После ежегодных молебнов с водосвятием, перед началом очередного торгового сезона, солидные владельцы магазинов отправлялись кутить «до петухов» к цыганам или арфисткам, каждый сообразно со своими доходами. В трактире Бубнова славилось так называемое дно – подвальное помещение, не имевшее окон. Туда, как в берлогу, забирались купцы, чтобы предаваться беспробудному пьянству после заключения успешных коммерческих сделок. Если иностранец хотел завоевать купеческое доверие, ему приходилось осваивать науку пить и оставаться трезвым. Таким свойством обладал, к примеру, англичанин Конн, сделавший себе состояние на оборудовании европейскими машинами всех крупных московских фабрик.

Не достигнув дворянской образованности, купечество стремилось затмить дворянство внешними эффектами. В ресторанах заказывались самые изысканные блюда, оказывалось покровительство красавицам артисткам. В памяти москвичей еще остались чудачества вельмож Екатерининского времени, удивлявших роскошными празднествами в Нескучном саду. Но их капиталы вместе с их могуществом иссякли. Теперь в столице чудило купечество. Дворянство смотрело на своих соперников свысока и первое, в чем попрекало, – в необразованности.

По воспоминаниям известного коммерсанта и мемуариста И. А. Слонова, типичный представитель купеческой Москвы Заборов сам приезжал в свою башмачную лавку читать работникам Библию «для спасения души» и тут же разбивал головы мальчиков и даже приказчиков о железную лестницу. Постепенно из среды подобных самодуров выделились наши меценаты и благотворители: Морозовы, Третьяковы, Мамонтовы, Солдатенковы, Щукины, Найденовы, Бахрушины, Боткины. Правда, они были людьми уже иного поколения, с серьезным багажом знаний и, что важно, со стремлением оставить свой след в отечественной культуре …

Мир шмелевского детства

В 70-х годах XIX столетия, когда Москва представляла собой неповторимый город, живущий по своеобразным законам, и управлялась своим «царьком», губернатором В. А. Долгоруковым, под самым ее сердцем, напротив Кремля, в Замоскворечье проходило детство большого русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева. Он родился в доме, построенном его прадедом, неподалеку от Калужской заставы. Среда, в которой он рос, не отличалась образованностью. Отец Шмелева, московский подрядчик, не окончил курса в Мещанском училище, воспитанников которого, главным образом, нацеливали на каллиграфический почерк и умение обращаться со счетами. Даже слова «культура», по свидетельству самого Ивана Сергеевича, в мире его детства не существовало. Все, начиная с городского устройства, не носило следов элементарной цивилизации. На улицах едва мерцали фонари, заправленные маслом; если фонарщик забывал их зажечь, то прохожие вынуждены были довольствоваться естественным лунным светом. Нередко площадь перед губернаторским домом по ночам оглашалась страшным гулом – это ехали за город золотари, в огромных бочках везли нечистоты. Питьевая вода доставлялась в Москву из Мытищ и сохранялась в особых бассейнах, откуда каждое утро разносилась по домам.

Безопасность населения обеспечивали будочники с алебардами, не трогавшиеся обычно с места, когда раздавался крик о помощи, – они просто спали на дежурстве. По рассказам старых москвичей, если посреди ночи вдруг слышалось жалобное «грабят!», то люди из отворенных окон пугали невидимых врагов ответным «идем!», а то и действительно, вооружившись топорами и чем придется, выбегали спасать попавшего в беду.

Много было случаев гибели под колесами экипажей. Происходило это по недосмотру городских властей. Никто строго не надзирал за уличным движением. Извозчики, заполонившие столицу (крестьяне из близлежащих деревень), в борьбе за клиента устраивали беспорядок, неслись гурьбой к желанному седоку, стараясь перехватить его один у другого. Никаких дорожных правил они не признавали.

А домашний обиход? На двух магистральных улицах Замоскворечья разместились купеческие особнячки побогаче. Но в изобилии существовали и самые простенькие мещанские домики с небольшими садиками. Глухие ворота охранялись дворником, а в темное время суток и злыми псами. Заборы были утыканы гвоздями. Мелкие и крупные торговцы, из которых поначалу состояло купечество, в быту сохраняли привычки сельских жителей, так как не утратили окончательно связи с деревней, откуда все без исключения вели свои родословные.

А. Н. Островский ярко живописал в своих пьесах негативные черты стремительно пошедшего в гору купечества. Несомненно, отсутствие подлинной культуры и неожиданное денежное преимущество над бывшими хозяевами Москвы, дворянами, порой кружило голову разбогатевшим выходцам из народа. После ежегодных молебнов с водосвятием, перед началом очередного торгового сезона, солидные владельцы магазинов отправлялись кутить «до петухов» к цыганам или арфисткам, каждый сообразно со своими доходами. В трактире Бубнова славилось так называемое дно – подвальное помещение, не имевшее окон. Туда, как в берлогу, забирались купцы, чтобы предаваться беспробудному пьянству после заключения успешных коммерческих сделок. Если иностранец хотел завоевать купеческое доверие, ему приходилось осваивать науку пить и оставаться трезвым. Таким свойством обладал, к примеру, англичанин Конн, сделавший себе состояние на оборудовании европейскими машинами всех крупных московских фабрик.

Не достигнув дворянской образованности, купечество стремилось затмить дворянство внешними эффектами. В ресторанах заказывались самые изысканные блюда, оказывалось покровительство красавицам артисткам. В памяти москвичей еще остались чудачества вельмож Екатерининского времени, удивлявших роскошными празднествами в Нескучном саду. Но их капиталы вместе с их могуществом иссякли. Теперь в столице чудило купечество. Дворянство смотрело на своих соперников свысока и первое, в чем попрекало, – в необразованности.

Шмелев Иван Сергеевич (1873 — 1950), прозаик.
Родился 21 сентября (3 октября н.с.) в Москве, в Замоскворечье, в зажиточной купеческой семье, отличавшейся патриархальностью привычек, богомольностью. С другой стороны, испытывал влияние «двора», куда стекались рабочие-строители, здесь царил другой, мятежный дух. «Здесь, во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему…», — напишет позднее И.Шмелев. Он слышал здесь песни, прибаутки, поговорки, сказки и разнообразно-богатый язык. Все это возникнет потом на страницах его книг, в его сказках. Окончив гимназию, в 1894 поступает на юридический факультет Московского университета. Осенью 1895 совершает поездку в Финляндию, в Валаамский монастырь. Результатом этого путешествия явилась его первая книга — очерки «На скалах Валаама», опубликованная в Москве в 1897. После окончания университета в 1898 в течение года проходит военную службу, затем восемь лет служит чиновником в глухих местах Московской и Владимирской губерниях. «Я знал столицу, мелкий ремесленный люд, уклад купеческой жизни. Теперь я узнал деревню, провинциальное чиновничество, мелкопоместное дворянство», — напишет позднее Шмелев. Здесь он встречает прототипов героев многих своих повестей и рассказов. Отсюда вышли «Патока», «Гражданин Уклейкин», «В норе», «Под небом». Особую известность получили произведения, написанные под воздействием первой русской революции (повести «По спешному делу», «Распад», 1906; рассказы «Вахмистр», 1906, «Иван Кузьмин», 1907). В 1911 Шмелев пишет одно из своих значительных произведений — «Человек из ресторана», имевшее оглушительный успех. В 1912 организуется издательство «Книгоиздательство писателей в Москве», членами-вкладчиками которого становятся И.Бунин, Б.Зайцев, В.Вересаев, И.Шмелев и др. Все дальнейшее творчество Шмелева 1900-х связано с этим издательством, издавшим собрание его сочинений в восьми томах. Публикуются повести и рассказы («Стена», «Пугливая тишина», «Волчий перекат», «Росстани» и др.), вышедшие в течение 1912 — 1914. Во время первой мировой войны сборники его рассказов и очерков «Карусель» (1916), «Суровые дни», «Лик скрытый» (1917), в котором появился рассказ «Забавное приключение», заметно выделялись на фоне казенно-патриотической беллетристики своей искренностью. Февральскую революцию встретил восторженно, к Октябрьской проявил полную непримиримость, усугубленную тем, что его единственный сын Сергей, офицер добровольческой армии, не пожелавший уехать с врангелевцами на чужбину, был взят в Феодосии из лазарета и без суда расстрелян. В конце 1922, после недолгого пребывания в Москве, Шмелев уезжает в Берлин, затем в Париж, где открывается эмигрантская глава его жизни. Создавал рассказы-памфлеты, полные ненависти к большевикам, — «Солнце мертвых» (1923), «Каменный век» (1924), «На пеньках» (1925). С годами в творчестве Шмелева центральное место заняли воспоминания о прошлом («Богомолье», 1931, «Лето господне», 1933 — 48). За рубежом И.Шмелев выпустил более двадцати книг. Умер И.Шмелев 24 июня 1950 близ Парижа от сердечного приступа.

[ad01]

Рубрики: Разное

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *